— Потому что наш мозг должен постоянно делать такую работу, просто...
— Просто чтобы мы что-нибудь осознали, он должен интегрировать чувственные восприятия в связную модель мира и нас самих.
— Так это и есть булкианство, о котором ты говорил раньше?
Арсибальт кивнул.
— В первом приближении — да. А вообще это постбулкианство. Такие доводы выдвинули накануне Первого предвестия некоторые метатеорики, испытавшие сильное влияние булкианства.
Для Фермана подробности были явно лишние, но Арсибальт глянул на меня, подтверждая мою догадку: всё это он вычитал в поздних трудах Эвенедрика. Я дослушал угасающий диалог и вышел из столовой с твёрдым намерением завалиться спать. Однако Арсибальт догнал меня на пути к домику.
— Ну, выкладывай, в чём дело, — сказал я.
— Перед ужином столетники провели кальк.
— Я заметил.
— Числа не сходятся.
— Какие числа?
— Корабль слишком мал, чтобы совершить межзвёздный перелёт за разумное время. В него не поместится столько атомных бомб, чтобы разогнать такую массу до релятивистской скорости.
— Может, он отделился от большого корабля-базы, которого мы не видим.
— На отделяемый аппарат он тоже не похож, — сказал Арсибальт. — Там места — на десятки тысяч людей.
— Для челнока слишком велик, для межзвёздного корабля слишком мал.
— Да.
— Сдаётся мне, ты делаешь слишком много допущений.
— Упрёк принят. — Арсибальт пожал плечами, но я чувствовал, что у него есть какая-то гипотеза.
— Ладно, так что ты думаешь? — спросил я.
— Думаю, что корабль — из другого космоса, — ответил Арсибальт. — Потому-то и призвали именно Пафлагона.
Мы были уже у входа в мой домик.
— Я и в этом космосе толком разобраться не могу, — сказал я. — И не уверен, что готов думать о других в такой час.
— В таком случае, спокойной ночи, фраа Эразмас.
— Спокойной ночи, фраа Арсибальт.
Я проснулся от колокольного звона и ничего не мог в нём понять, пока не вспомнил, где я, и не сообразил, что колокола не наши, а монастырские — собирают монахов на измывательски ранний обряд.
Мысли мои наполовину пришли в порядок. Множество новых идей, событий, людей и образов, навалившихся за вчерашний день, рассортировалось, как скрученные в трубочку листы по ячейкам. Не то чтобы всё по-настоящему улеглось. Вопросы, мучившие меня перед сном, остались без ответа. Однако за несколько часов мозг изменился под новую форму моего мира. Наверное, потому-то мы и не можем делать во сне ничего другого — это время самой напряжённой работы.
Звон постепенно затих, и я уже не понимал, что слышу: сами колокола или гул в ушах. Это была очень низкая нота, непрерывная, но слабая, откуда-то издалека. Теперь я понял, что полночи, переворачиваясь на другой бок или поправляя сползшее одеяло, в полудрёме отмечал странный звук и гадал о его природе. Первой напрашивалась мысль о ночной птице, однако нота была слишком низкая: будто кто-то дует в восьмифутовую флейту, наполовину заполненную камнями и водой. К тому же птицы редко сидят на одном месте и поют полночи кряду. Какая-то большая амфибия у ручья тщетно зовёт партнера, пропуская воздух через кожистый мешок-резонатор? Однако звук был слишком равномерный. Возможно, гудел какой-то генератор. Ирригационный насос. Пневмотормоза грузовиков на серпантине.
Любопытство и полный мочевой пузырь не давали заснуть снова. Я встал — тихо, чтобы не разбудить Лио, — и по привычке сдёрнул с койки покрывало, чтобы завернуться в него, как в стлу. Тут я вспомнил, что надо ходить в экстрамуросской одежде. В предрассветных сумерках штаны и трусы на полу было не найти, поэтому я вернулся к исходному плану: завернулся в покрывало и вышел из домика.
Казалось, звук доносится со всех сторон, но к тому времени, как я вышел из туалета на холодный утренний воздух, мне удалось примерно понять, откуда он идёт: от каменной противооползневой стены, возведённой монахами под дорогой. Пока я шёл к ней, восприятие внезапно встало на место, и я затряс головой, дивясь собственной тупости. Какие амфибии, какие грузовики? Голос был явно человеческий. И он пел. Вернее, гудел на одной и той же ноте с самого моего пробуждения.
Нота слегка изменилась. Значит, это всё-таки пение.
Не желая беспокоить фраа Джада, я прошёл по мягкой мокрой траве через площадку для стрельбы из лука и теперь мог смотреть на него с расстояния футов двести. Прямые отрезки стен соединялись круглыми плоскими башенками примерно четырёхфутового диаметра. На одной из них, завернувшись в стлу, умятую до зимней толщины, восседал фраа Джад. С этого места пустыня внизу была как на ладони. Джад сидел лицом к югу, подобрав под себя ноги и вытянув руки. Слева малиновое сияние уже смыло ночные звёзды, справа несколько звёздочек и планета ещё противились наступающему дню, но и они гасли одна за другой.
Я мог бы стоять так часами, смотреть и слушать. Мне подумалось — а может, я просто вообразил, — что фраа Джад поёт космографическую песнь. Реквием по звёздам, поглоченным зарёй. Во всяком случае, неторопливость была явно космографическая. Некоторые ноты тянулись дольше, чем я могу задержать дыхание. Видимо, Джад знал этот приём, когда поёшь и дышишь одновременно.
За спиной у меня прозвучал одинокий удар колокола. Священник пропел фразу на староортском — призыв к утреннему акталу или что-то вроде того. Ему ответил хор. Меня убивало, что монахи мешают фраа Джаду. Впрочем, я вынужден был признать: проснись сейчас Корд, она бы не отличила одно пение от другого. За гудением фраа Джада стояли тысячелетия теорических изысканий и не менее древняя музыкальная традиция. Но зачем вообще излагать теорику музыкой? И зачем ночь напролёт тянуть ноты в красивом месте? Есть более простые способы сложить два и два.